СЕМЕНОВ Н. ТУЗЕМЦЫ СЕВЕРО-ВОСТОЧНОГО КАВКАЗА
ЧЕЧЕНЦЫ
ДЕНЬ В АУЛЕ
(РАССКАЗ)
I.
Вдали виднеется аул, в который мы едем по гладкой и извилистой дороге. Местность около нас ровная и однообразная. Полосы кукурузы и пшеницы сменяются обширными полянами, покрытыми высокою сорною травой; за ними бесконечно тянутся мелкий, колючий кустарник и до безобразия высокий бурьян. По правую сторону от нас виднеются высокие обрывистые берега Сунжи, вечно мутной и часто вонючей Сунжи, которая временами разносит по станицам и укреплениям тяжелые лихорадки. Влево, верстах в 30-ти от нас, туманно очерчиваются черные горы, это преддверие к лабиринту мрачных ущелий, страшных обрывов, чудовищных трещин, чертовски стремительных ручьев и в небо упирающихся вершин. Время около полудня. Солнце печет немилосердно; на ясном небе ни тучки. Беловатый туман, разлитый в воздухе, как-то стушевывает все контуры окружающего, стесняет глаз и наводит тоску. Чуть заметный ветерок дует урывками. Душно. Чувствуется расслабление и апатия. Вспотевшие лошади подвигаются медленно и слегка похрапывают. Красивые птицы ярких цветов лениво перелетают с куста на куст. Вон воздух огласился безобразным скрипом проезжающих в стороне чеченских арб. Вон расположилось стадо курдючных баранов, окруженное целым десятком волкообразных собак. Как чеченские собаки ни злы вообще, и в особенности на русских, но они не решились атаковать нас единодушно, как сделали бы во всякое другое время. Одна, другая полаяли и тотчас же улеглись, когда чеченец-пастух, ободранный до крайней степени, без рубахи, прикрикнул на них: «даволла, джалле!» (прочь, собака).
Навстречу нам от времени до времени едут арбы с сидящими в них женщинами; идут молодые и старые чеченки с посаженными за спиной грудными детьми, попадаются верхом чеченцы. Женщины, еще далеко до встречи, уже сворачивают с дороги и идут сторонкой, а поравнявшись, останавливаются и поворачиваются к нам спиной – так требует обычай. Сидящие в арбах поднимаются и тоже спешат показать нам свои спины. Мужчины большею частью холодно смотрят на нас и медленно, в растяжку, отвечают: алейком салам на предупредительное приветствие переводчика – салам алейком. Иногда встречаются знакомые (кунаки). Такая встреча бывает чрезвычайно шумная. После обычного приветствия начинаются выкрикиванья: а-а-а! марша-алва-марша-вуй! (здоров ли? как твое здоровье?) марша хылда! (желаю безопасности) и пр., пожатия рук, предупредительные улыбки, расспросы о цели поездки, или в этом роде. Все эти восторги большею частью звучат фальшью, искусственностью, что, пожалуй, не слишком и скрывают. Встречные разыгрывают эту патетическую сцену больше из любви к эффектам, на которые чеченцы так падки. Незнакомые иногда обращаются к переводчику с вопросом: «кто едет?» Мохк буста-стек (землю мерит человек), отвечает тот, и затем разъезжаемся в стороны. Встречные, несмотря на жару, одеты чуть не по зимнему, в бешметах и черкесках, застегнутых на все крючки. Верховые обыкновенно вооружены кинжалами, шашками, пистолетами, а некоторые и ружьями, вдобавок. Пешие одеты легче и из оружия имеют при себе или только кинжал, или кинжал спереди и пистолет сзади. Странный контраст с этими вооруженными хозяевами плоскости составляют пришельцы, наши солдаты. Нередко встречается их человека по два, по три, частенько и по одному, пробирающихся из одного укрепления в другое, или в какой-нибудь аул для покоса из половины . Оружия никакого. Расстегнутый, в одной рубахе, с сюртучком под мышкой, плетется себе спокойно, будто в своей родной сторонушке, в Тамбовской или Вятской губернии.
– Эй! Кунак! Давай табак, моя курить надо! – кричит ему с самоуверенным нахальством первый встречный чеченец.
– Ну, ну, проваливай, бритая голова! – спокойно произносит солдатик, – много вас здесь, на всех не напасешься.
– Не хочешь давай? – с угрозой вопрошает горец, чувствуя себя царем перед пешим солдатиком. – Твоя давай не хочет? – повторяет он в том же тоне и тотчас же с детскою наивностью прибавляет: твоя казенный бик; черный чурек (хлеб) кутай!
– А ты – орда поганая, огрызается солдатик.
– Сам ты орда, перебивает его рассерженный джигит и начинает бесцельно кружиться вокруг пешего, вымещая при этом всю свою злобу на боках лошади. Байгуш твоя! (бедный – говорится в презрительном смысле), – один рубах свой нет, все казенный, прибавляет он в заключение и оставляет солдата.
– Орда, так орда и есть, – твердит про себя воин, медленно подвигаясь по пыльной дороге. – Что ему делается? – Вот разъезжает себе, как шальной, и делать ему больше нечего. И что только начальство смотрит на них?..
Рядом со мною, с правой стороны, едет мой переводчик Ибрагим, с левой милиционер . Замечаю, что Ибрагим с правой, потому что он никогда не согласится занимать место милиционера – это для него неприлично, как для старшего.
Если мы едем с ним вдвоем, то он при встречах с чеченцами старается быть непременно справа от меня, то есть показать себя старшим. Он, впрочем, уверен, что я этого не понимаю.
– А что, Ибрагим, не махнуть ли нам рысью до аула? Жарко очень стало, пора бы в холодок, – говорю я и ударяю лошадь плетью.
– Погодите, Н.С, – замечает переводчик.
– Вон кто-то навстречу едет – неловко так, – и тоже ударяет лошадь, чтобы не быть ни на шаг сзади меня.
– Почему же неловко? – спрашиваю.
– Да как же, при встречах следует шагом. Ведь мы не мальчики, чтобы скакать, – добавляет он с чуть заметным оттенком пренебрежения ко мне. Ибрагим действительно никогда не решится на такую выходку. Это значило бы, по его мнению, уронить себя в глазах встречного чеченца.
Аул, в который мы, наконец, въехали, расстилался по легкому скату. Издали он казался кучей мазанок для разных складов, и только высокие белые трубы да зеленые сады, видневшиеся между строениями, напоминали о жилищах людей. Чтобы добраться до сакли старшины, нам пришлось проехать множество узких и местами грязных улиц и переулков, окаймленных с обеих сторон невысокими плетнями, за которыми виднелись фасады саклей с чистенькими площадками впереди. Собаки десятками кидались на нас со всех сторон, злобно обрывая хвосты у лошадей. Попадались кучи детей, сначала смотревших на нас с удивлением и потом провожавших нас самою забористою русскою бранью. Во многих аулах, лежащих недалеко от крепостей, вошло в обыкновение науськивать детей на русских, если те показываются без солидного конвоя. За бранью, вроде: подлец, мошенник, бродяга и проч., пускаются иногда вдогонку комки грязи и камни, впрочем, без намеренья угодить в цель. Попадались и грязные оборванные старухи, с какими-то узлами за плечами, и группы солидных чеченцев, медленно поворачивавших головы в нашу сторону, не переставая в то же время курить и разговаривать между собою. Наконец, по указанию какого-то мальчика, нам удалось добраться до сакли старшины. Только что мы въехали к нему на двор, как два взрослых парня кинулись к нам на встречу, схватили за повода наших лошадей и помогли нам слезть. Вслед затем показался из сакли плотный старик, среднего роста, с окладистою красною бородой и с улыбкой на лукавом лице, выражавшей самое сердечное радушие. Он очень ласково посмотрел на меня и, пожав мне руку, повел меня в саклю, где усадил на кровати в переднем углу, у единственного окошечка. Переводчик был посажен на ковре и подушках, постланных на полу, а сам хозяин стал перед нами в выжидательной позе.
– Ибрагим, – обратился я к переводчику, – расскажи ему, зачем мы приехали и чем он должен будет помочь нам. Все дело можно было объяснить в двух словах, но толмач, по своему обыкновению, говорил более получаса. Он задавал вопросы, на которые получал немедленно ответы, волновался, жестикулировал, видимо, в то же время наслаждаясь удовольствием слышать от хозяина постоянно повторяемое: Дыкет-ду, дыкен-ду! (очень хорошо), сопровождаемое дружеско-почтительным выражением лица. Пока он говорил, в саклю успели войти человек пять чеченцев, любопытствовавших узнать, кто и зачем приехал. Когда Ибрагим кончил, старик-старшина повернулся ко мне и улыбками, и киваньем головой старался выразить, что он все понял и что он очень рад моему приезду, чему можно было и не поверить.
– Да, хорошо! много хорошо! – прибавил он в заключение по-русски, чтобы все-таки что-нибудь сказать. Потом он отдал приказание сыну распорядиться насчет русского чаю, хоть было около полудня, и насчет закуски, а сам, по моей просьбе, сел против нас на маленьком кругленьком стульчике.
– Ничего нет нового в Грозной? – начал он расспросы чрез переводчика, – ярмарка скоро откроется – не слыхали?
Я ответил.
Понемножку разговорились. Старшине хотелось узнать, скоро ли я кончу свои работы и какую награду получу за это, в каком я чине и сколько получаю жалованья? Сказанная мною очень скромная цифра, в ответ на последний вопрос, заставила его, как и всех бывших в сакле, выразить удивление. Цифра показалась им чрезвычайно крупною, в виду моей молодости. Чеченцы не понимают, чтобы молодой человек мог занимать хоть мало-мальски самостоятельную должность и получать порядочное, по их счету (сходному со счетом наших простолюдинов), содержание. Усиливаясь объяснить этот странный для них факт, они останавливаются на том, что в подобных случаях благоволят к сыну за заслуги отца. Но если вы разочаруете их в этом отношении, то поставите в совершенный тупик. Люди, во мнении чеченца, прежде всего, делятся на стариков и молодых, на бородатых и безбородых. Первым должны быть почет, уважение и, разумеется, лучшие места везде; обязанность последних являться быть послушными и расторопными орудиями в руках старших, пока они сами не доживут до длинных бород и взрослых детей. И такой взгляд совершенно естествен в человеке такого жизненного склада, как чеченский. Все чеченцы растут при совершенно сходной обстановке, все они с детства проходят одну и ту же житейскую школу, все пользуются одинаковыми правами и не знакомы с сословными различиями. Так продолжается уже много поколений и поэтому уровень знаний и способностей приблизительно одинаков у однолетков. При таких условиях кто больше прожил, больше видел, больше испытал, т. е. кто старше летами, тот должен быть опытнее, сметливее, словом, сильнее в житейской мудрости и ему и принадлежит право на занятие лучших общественных мест, дающих лучшее материальное положение. Конечно, и у однолетков способности не одинаковы, но разница в этом отношении все же не велика. Существуют известные оттенки ума и характера – и пусть они служат каждому в его личных делах, пусть помогают ему ловчее красть, плутоватее наживать деньгу или скорее других делаться идолом аульских красавиц. При общественной же оценке личности натурально руководствоваться критерием поважнее слабых индивидуальных оттенков и таким критерием вполне правильно признавать именно лета.
– Его отец, должно быть, большой начальник, когда ему, молодому, поручили такое важное дело? – обратился старшина к переводчику, ожидая разъяснения своему недоумению.
– Да, он сын генерала, служащего в Петербург около пача (Государя), – брякнул Ибрагим, желая этим разом поднять и меня, и свою особу. Объяснение всех удовлетворило.
В саклю, между тем, вошли два старика и направились прямо ко мне. Все встали. Тот, который был постарше (Джамалдин по имени, как я узнал после), поздоровался прежде со своими, потом по-приятельски протянул мне руку и жестом попросил всех сесть. Другой тоже подал мне руку. Затем оба заняли первые места на полу.
– А что, кунак, – обратился ко мне первый с улыбкой и на ломаном русском языке, – табак твоя есть?
– Есть.
– Давай, я папироска делай. Табак мой совсем нет, ахча (денег) нет.
Старик был в изодранной черкеске, без бешмета. Сквозь расстегнутый ворот грязной и дырявой рубахи виднелась загорелая волосатая грудь.
– Ваш есть царь, – продолжал он, закурив полученную папиросу, – деньги дает: твой табак есть, бешмет есть, черкеска есть… все есть; мой царь нет, табак нет, черкеска плохой… все…
Все улыбнулись. Замечу, что Чеченцы с особенной любовью напирают на этот аргумент в обыкновенных, не служебных разговорах. Мы и богаты, и в чинах большие должности занимаем только потому, что правительство у нас свое, а им оно чужое. Они, бедные, в загоне; их вечно обижают; по их желанию ничего не делают; в них не признают ни особенного ума, ни особенной силы. Награды, чины, жалование получают всего каких-нибудь трое, четверо из сотни. Напрасно бы вы стали им доказывать, что Царь на всех смотрит одинаково или что в настоящее время к ним относятся гораздо снисходительнее, чем к русским простолюдинам. Укажите им на все полезные преобразования в крае, где труд и деньги русские, тогда как все выгоды принадлежат пока им одним, ваши слушатели все-таки останутся при своем убеждении.
Джамал-эддин, или проще Джамалдин, заговорил со мною с полнейшею фамильярностью; он будто и смеялся надо мною, и старался в то же время казаться смешным в моих глазах, чтобы мне не пришла охота обидеться на его шуточки. Через несколько минут мне было известно, что старик очень любит араку (водку), чрезмерно падок до женщин и сожалеет, что не может часто бывать в крепости, свои же женщины его не любят за то, что он байгуш (бедный), да еще бороды не красит. Через полчаса он уже совершенно панибратски хлопал меня по плечу, отпуская при этом разные шуточки, которые его же всех больше тешили. Спросил он мою фамилию и начал немилосердно ее коверкать, будто затрудняясь произнести правильно; без спроса взял из моего портсигара вторую папиросу; примерил мою фуражку на свою бритую голову, словом, все время разыгрывал какого-то шута. Но за всеми его выходками проглядывала, между прочим, тонкая ирония. Он издевался над добродушным урусом (русский); он говорил мне дерзости и этим хвастался перед своими, но говорил в своеобразной и безобидной форме. Добродушное презрение к представителю нелюбимого им народа так и сквозило наружу из-за его беспрерывных шуточек. Остальные чеченцы лукаво и весело смеялись.
Джамалдин, очевидно, слыл между своими за славного малого, вечно веселого, оборванного и голодного. Он был непременным членом всех свадебных, похоронных и иных пирушек и не упускал, конечно, случая поесть свежей баранины на чужой счет. Таких в аулах много. Они зорко следят за всеми случаями, по поводу которых соседи режут барана, и непременно являются к ним к ужину. По праву стариков, они получают первые места в компаниях и наедаются очень плотно. Только такая эксплуатация народного обычая и дает им возможность съедать хоть когда-нибудь питательный обед. Дома же, за отсутствием другого, они довольствуются бепик (кукурузный хлеб) с бараньим сыром, размягченным в масле, заменяя это блюдо то молоком, то огурцами, то даровым (диким) виноградом или сливами, то лесными фруктами, смотря по времени года. К общественным делам такие старики чрезвычайно чутки и нередко дают замечательно умные советы. Если муллы в критические минуты говорят народу разные, очень нравственные притчи, то Джамалдины увлекают его анекдотцами, метким словцом или гаерской выходкой. Над некоторыми из них смеются, когда они сами на то напрашиваются, но вообще их уважают и слушают, разумеется, если они из хорошей, т. е. большой, многочисленной фамилии, что между чеченцами составляет очень важную статью. Но при всем том следует заметить, что популярность Джамалдинов весьма двусмысленного характера и что теперь они заметно теряют ее. Старшина, у которого я был в гостях, принадлежал к тому же типу, но как зажиточный хозяин и должностное лицо притом держался солиднее. О русских он имел, кажется, гораздо лучшее мнение.
Другой старик, гораздо моложе Джамалдина, выглядел совершенно иначе. Одет он был безукоризненно; на нем были: из тонкого сукна черкеска, высокая папаха, новые чувяки и вполне модные ногавицы, каждая из двух кусков сукна, коричневого и черного цветов. Лицо его смахивало на монгольское своим желто-бледным цветом и опустившимися углами глаз. Во время моего разговора с оборванным патриархом Баргиш (имя этого старика) только меня и слушал, на мои слова отзывчиво кивал головой, а шуточкам Джамалдина почти вовсе не смеялся или смеялся каким-то внутренним, затаенным смехом. В манере его держаться проглядывала какая-то приторная угодливость. Стоило мне или переводчику протянуть руку за кувшином с водой, как он предупредительно хватался за него и подавал нам. Ибрагим что-то стал разыскивать вокруг себя, и Баргиш поспешил осведомиться, в чем дело. Если я оглядывался, его глаза направлялись в ту же сторону, а когда я стал, он первый поднялся с места, хотя Джамалдин продолжал себе сидеть спокойно. По чеченскому обычаю, если кто-нибудь из компании встает, то все, кто моложе его летами, должны также подняться со своих мест и стоять до тех пор, пока тот не сядет опять или не произнесет любезного «уаха» (сиди), сопровождаемого картинным движением руки. Относительно русских, старших большею частью по своему положению, а не по летам, держатся различно. С чиновником значительным или нужным обходятся по всем правилам народной вежливости, пред людьми низших рангов встают прежде всего служащие; из остальных же, кто только вид показывает, что готов встать, кто вовсе не трогается с места; но есть и такие, к числу которых принадлежит и Баргиш, что вскакивают уже через чур предупредительно. Теперешняя молодежь, впрочем, менее церемонится с нами.
Пользуясь случаем, Баргиш тотчас начал расспрашивать о разных окружных делах, о слухах в крепости по поводу недавно случившегося крупного убийства, о времени приезда Великого Князя , о том, будет ли война и пр. Возражений он не делал, а принимал мои слова с такою верою, будто пред ним гласила сама истина. Чеченец этот был один из тех мелких хитрецов, которые составляют, так сказать, подпороду или вторую степень хитрецов крупных, довольно многочисленных в народе. Он вечно суетится, всем угождает, обо всем старается знать и многозначительно мотать себе на ус. Ему кажется, что он хитер и проницателен, но никто не видит в нем этих качеств, все, напротив, смотрят на него, как на очень обыкновенного, даже ограниченного малого. Выдержки в его характере нет никакой. Сегодня он ваш, завтра завербуется в противоположный лагерь. Предложите ему отправиться вместе на воровство, он согласится, да может быть завтра же донесет на вас кому следует или из желания оградить себя от ответственности, или из желания подслужиться начальству, а то и просто по безалаберности натуришки. Доказчики именно из этих людей и выходят . Он то дерзок, то труслив. Его, пожалуй, можно за бесценок подкупить на убийство, но в другое время он трусливо перенесет самую жгучую обиду. В душе он подл, но на крупное дело его не хватает, а в мелких он пересаливает на собственную голову. К русским он льнет, рассчитывая поживиться от них кое какими земными благами. Но и тут он не успевает. Намеренная услужливость и подобострастие с его стороны наводят на мысль, что из него можно сделать хорошего, расторопного слугу, но приближать его к себе слишком вовсе незачем. Так вы и начинаете на него смотреть, и сам он невольно втягивается в свою роль. Таких добровольных и хитреньких холопов из чеченцев можно насчитать сотни. И если они добиваются чего-нибудь за свое лакейство, то не более как звания милиционера, и то по хлопотам чиновной родни или за взятку влиятельному туземцу. А сделайте Баргиша, ну, хоть старшиной в ауле, он через полгода запутается в собственных же сетях. Начнет с того, что свяжется с ворами, будет потакать и помогать им. Людей незначительных в аульном обществе примется давить, старикам будет кланяться, а перед начальством, если нужно, станет говорить против собственных же интересов. Фамилии он, наверное, незначительной, и свои его ни в грош не ставят, что служит для него не малым источником сетований. Баргиш всегда кому-нибудь служит и кому-нибудь подражает. Являясь орудием в руках хитрецов крупных, он от них же заимствует и свою окраску.
– Отчего это юнкер из русских скоро получает офицерский чин, а юнкер из наших служит, служит, а чина ему не дают? – обратился ко мне Баргиш чрез переводчика, когда был подан чай и все понемногу сдвинулись к столику, на который поставили деревянный поднос. Замечу, что многие из чеченцев никогда не обращаются к нам на ломаном русском языке. Другой и порядочно объясняется, но все-таки считает нужным прибегать к посредству толмача. Зачем правоверному поганить себя произношением слов на языке христиан, если в этом нет крайней надобности? Впрочем, этот остаток прошлого и между ними становится анахронизмом. Гораздо чаще политикуют в этом отношении, в надежде узнать что-нибудь из откровенной беседы между собою русских.
– Русский юнкер – человек образованный, учившийся в школе; он приготовлен быть офицером, поэтому ему и дают офицера, – ответил я Баргишу на его вопрос и добавил, – а чеченец-юнкер ничего не знает, какой из него может быть офицер?
Баргиш явно не удовлетворился моим ответом, но счел за лучшее замолчать. Он подумал, может быть: «напрасно я заговорил с юношей о таком важном деле».
У дверей между тем число любопытных становилось все больше. Было несколько человек средних лет, но большинство состояло из людей молодых. Среди взрослых виднелись и мальчуганы лет 10-12, с длинными кинжалами или пистолетами за поясом. Кроме двух-трех, одетых щегольски, вся компания выглядела довольно растрепанною. Безобразная папашка на голове, до невероятности дырявый бешмет, оборванные чувяки на ногах и грязное подобие нижнего белья не слишком гармонировали с выразительными и бойкими лицами чеченцев. Кто посолиднее, сосали маленькие трубочки, набитые махоркой, у других красовались в зубах свернутые на подобие папиросы обрывки кукурузных листьев. Между молодежью виднелись настоящие красавцы. Один из них мне особенно врезался в память: продолговатое лицо, крупные и правильные черты, большой прямой нос, чуть загнутый книзу, тонкие губы и большие глаза, обрамленные длинными ресницами – все напоминало в нем тип кавказца, каким мы привыкли видеть его на наших картинках и каким он запечатлелся в воображении европейца. А стройный стан и тонкая талия, охваченная узеньким ремешком, и эта натуральная красота всех движений, эта быстрота и легкость сами собою говорили о джигитских качествах молодого человека.
II.
Когда мы напились чаю и были убраны стаканы, сыновья старшины кинулись из сакли и внесли таз, кувшин из красной меди и домашнего изделия мыло темно-мраморного цвета. Я первый должен был совершить операцию умывания рук, за мною старший старик, затем следующий и т. д. Грязное полотенце для утирания переходило из рук в руки тем же порядком. И здесь опять обычай, с которым буквально сталкиваешься на каждом шагу, как только попадешь в среду чеченцев. Если первый откажется умыть руки (русские составляют исключение), или, что еще комичнее – умоет, но полотенцу для утирания предпочтет свой грязный платок или полу бешмета, то остальные, и не имеющие платков, и не желающие пачкать бешметы, все-таки не должны дотрагиваться до заветной тряпицы. Они так и остаются с мокрыми руками, пока вода не испарится сама. По этому случаю существует даже странное убеждение, что воздух лучше вытирает, чем полотенце.
Подали закуску, состоявшую из кукурузных блинов с тонким пластом сыру в средине. Наш обед заменяется у чеченцев ужином. Днем только кое-что перекусывают, к вечеру же затопляют камины и варят что-нибудь горячее. Баран, который режется хозяином для именитых гостей, подается всегда в это же время. Оттого, если заехать к чеченцу после ужина, от которого обыкновенно ничего не остается, не исключая и хлеба, то можно пробыть целые сутки полуголодным, в ожидании той блаженной минуты, когда на огромном деревянном подносе, формы мелкой тарелки, подадут целого барана, лишенного только (кроме внутренностей) головы и груди. Эти почетные части подаются большею частью особо, и если старший в затрапезной компании не заблагорассудит их испробовать, то они оставляются до следующего утра.
Ели сначала молча, медленно и солидно, будто в то же время и думу думали. Старшина то и дело любезно подкладывал мне и переводчику лучшие куски. Стоявшие у дверей смотрели нам прямо в глаза, картинно опустив руки на оружие.
– Как это русский звать? – не вытерпел, наконец, болтливый Джамалдин и указал на блины.
Я сказал. Некоторые тихо повторили.
– А это? а это? – спрашивал он дальше, указывая по очереди на кувшин, полотенце, зеркало и пр. – А твой скажи: румра иевлак, кузыа и проч., – учил он меня чеченским названиям тех же вещей, когда узнал от меня русские. Слова с гортанными звуками я произносил неправильно. Чеченцы тихо смеялись.
– А что, твой деньга много есть, а арак не тащит. Твой арак давай! – балясничал старик в том же роде.
Как только поели, тот же поднос с блинами перенесли в противоположный угол, к дверям, где его тотчас же окружили молодые люди и, присев на корточки, принялись уписывать остатки. Тем временем нам подали все принадлежности умыванья, в которых чувствовалась настоятельная необходимость: на руках у всех лежали целые пласты остывшего сала. Ели, разумеется, без всяких вспомогательных орудий. Началось полоскание ртов с различными отхаркиваниями. Ибрагим и тут отличился, как всегда. Он дольше всех полоскался, красиво отплевывался, фыркал и несколько раз пускал по направлению к камину тонкие струйки набранной в рот воды – важничал.
В сакле, однако, стало нестерпимо душно от множества людей и своеобразного чеченского запаха. Меня потянуло на двор освежиться, но я все-таки досидел до окончания трапезы в противоположном углу. Чеченское приличие требует непременно оставаться на своем месте, пока не поедят все. Но всему бывает конец. Когда и последние остатки выскребли из подноса, все стали подниматься и выходить понемногу. Я, разумеется, поспешил вырваться из духоты и поместился в тени пред саклей. Здесь было хорошо. Кругом чисто; легкий ветерок и освежает, и успокаивает.
Шагах в десяти от меня сидели две хозяйские дочери и сучили нитки. С моего приезда они несколько раз украдкой любопытно заглядывали в саклю, но я не обратил тогда на них внимания. Теперь представлялся случай рассмотреть их поближе. Старшая, на вид лет семнадцати, была в длинной желтой рубахе, без пояса, в широких красных шароварах и маленьких сафьяновых туфлях с высокими каблуками на турецкий манер; на голову была накинута легкая шаль, не связанная концами. Из любопытства она повернула голову в мою сторону, и я увидел глубокие черные глаза с длинными, длинными ресницами и густыми бровями, лицо чрезвычайно нежного и смуглого цвета, довольно большой тонкий нос, средней величины рот, тонкие розовые губы и слегка выдавшийся подбородок. В общем, лицо было очень красиво и дышало жизнью и страстью; однако, любуясь им, я почему-то вспомнил тех безобразных старух, которых встречаешь в Чечне очень много и которые удивительно похожи на ведьм наших народных картинок. Младшая, лет двенадцати, была только в одной длинной коричневой рубахе; ноги были босы, стриженная голова с оставленною надо лбом тонкою полосой волос, вершка в два длины, оставалась ничем не покрытой, руки были загорелые и загрубелые. Круглое, несколько плоское лицо девочки, с мелкими невыразительными чертами, нисколько не напоминало красивого профиля ее сестры. Видно было, что сестры от разных матерей.
Операцию сучения ниток сестры производили чрезвычайно примитивно. Две не сученые нитки, длиной аршина в два, складывались вместе; один конец прикрепляли к ноге и другим сучили до нужной степени; затем нитку протирали лоскутом материи и откладывали в сторону. Также скручивали другую, третью и т. д. Этот первобытный способ довольно общеупотребителен, хотя чеченки хорошо знакомы и с другим способом скручиванья ниток, при помощи веретена.
Сидя на стульчике и дружески перекидываясь русскими и чеченскими словами с окружавшею меня молодежью, я как-то вынул кожаный портсигар и открыл его. Вещица видимо заинтересовала красавицу. Я это заметил и протянул руку в ее сторону. Девушка легко встала, взяла портсигар в руки и с наивным удивлением начала его рассматривать. Более минуты она перевертывала его, открывала и проводила тонкими пальцами рук по красивым швам. Очень может быть что в сердце ее в это время смутно зашевелилась зависть к русской женщине, дошедшей, как она должна была думать, до такого искусства в вышивании. Ей, разумеется, и в голову не приходило, что в ее руках вещица, сработанная на машине. Затем красавица любопытно взглянула мне в лицо и быстро возвратила вещь назад.
Замеченная мною девушка по лицу и стану не из распространенного типа в Чечне. Гораздо чаще встречается другой разряд женских лиц. Кругловатое смуглое лицо, здорового лоснящегося цвета, с сладострастно округленными чертами, небольшой мясистый нос, плоский лоб, обыкновенно на половину покрытый обрезанной прядью волос, черные глаза с поволокой, без выражения, большой рот и остроугольный подбородок, вот черты такого лица. Женщина или девушка с таким лицом довольно высока ростом и не особенно стройна, вроде наших купеческих дочек. В общем, такая чеченка производит довольно приятное впечатление. Наивною улыбкой и детским, чрезвычайно музыкальным, лепетом она напоминает о своей умственной простоте и склонности к послушанию; за то ее румянец во всю щеку и полный, округленный стан, ее томный взгляд и роскошные черные волосы, раскинутые скобками по сторонам лба, ясно говорят о расположении к сладострастию и неге.
Фантазия наших поэтов тридцатых и сороковых годов наделила чеченку разными идеальными качествами: чувствительностью, самоотвержением, романтическою страстностью и пр., которых в действительности и в помине нет. Правда, нельзя отказать чеченской женщине в известной степени силы воли и энергии. Здешние старожилы помнят много эпизодов из прошлого, когда чеченка, если не выходила драться с врагами, то очень смело и очень коварно защищалась в минуту опасности в собственной сакле. Кровь джигитов течет и в ей жилах. Но это случалось в исключительные моменты ее жизни; при обыденной же обстановке она вовсе не такова. Природная энергия до такой степени парализована в ней всем складом народной жизни этого полудикого и к тому же мусульманского племени; она так подавлена и невежеством, и традиционными понятиями о ничтожестве ее роли в семействе и даже вообще на земле, что, по правде сказать, и не может блистать какими-либо доблестями ума и сердца. Чеченка до замужества – это простая девушка, живущая чисто растительною жизнью. Она хорошо ест, весело болтает, еще веселей смеется, любит потанцевать, но и мастерица на все тяжелые работы, не капризна и не прихотлива, а безусловная исполнительница воли матери. Она больше всех работница в доме и больше всех пассивное лицо в семействе, но это нисколько не мешает ей весело смотреть на весь Божий мир. Любовь к цветным тряпкам, к побрякушкам, украшающим эти тряпки, склонность к скромному жеманству пред мужскою молодежью, склонность к сплетням и пересудам от нечего делать – вот почти весь ее внутренней мир. С летами такая девушка становится страстною по физической потребности. Закулисные тайны брачной жизни не выходят у нее из головы, составляя нескончаемую тему интимных разговоров с опытными подругами. Сделавшись женой, чеченка на первых порах глупеет от новой жизни, потом понемногу привыкает к своему положению работницы, рабыни и любовницы. Верность такой жены обусловливается, конечно, не нравственной чистотой, а трусостью пред общественным мнением и мщением своего повелителя, которому недолго и без носа ее оставить, на что он имеет право, по обычаю. Очень часто случается, впрочем, и более трагическая расправа за неверность, хотя презрение общества и недовольство чеченца-мужа не такого рода безделицы, чтобы их легко было перенести. Но и у замужней женщины-чеченки бывает благодатная пора в жизни. Прожив с мужем лет 12-15, она уже перестает быть пассивным лицом в доме, а становится более или менее самостоятельною хозяйкой. Муж в некоторых случаях не прочь и посоветоваться с нею; подрастающие дети к ней почтительны и ей послушны. Она уже не находится под руководством какой-нибудь желчной старухи-свекрови, но сама размышляет, заботится. Да и работа ее не утомляет, а удовлетворяет только вкоренившейся привычке вечно что-нибудь делать для увеличения домашнего достатка. И славно бы так дожить свой век, «но не то тебе пало на долю». Увлеченная мелочными заботами по хозяйству, она постепенно делается грязнее, неряшливее. Печать страстности на лице понемногу заменяется печатью вседневной хлопотливости и хозяйственной думы. На теле следы утомления, в голове мысли о муках ада и очень близком светопреставлении; холодные сухие губы все чаще шепчут слова молитвы.
Все это в глазах чеченца вовсе не придает привлекательности его подруге. Неблагодарный муж, больше почитатель женской красоты, чем женского ума, к которому он, во всяком случае, относится очень скептически, затевает новую свадьбу и приводит в дом вторую жену. Между женщинами начинается глухая борьба (открыто старшая по-прежнему господствует), результатом которой бывает то, что получившая отставку становится молчаливее, грязнее, еще усерднее начинает доить коров и бить масло, еще чаще твердить молитвы и ругать молодежь. А на высохшем и пожелтевшем лице ее появляется злобное выражение…
Не все чеченки переживают намеченные переходные ступени. Некоторым вовсе не случается сделаться полновластными хозяйками, так как жены вводятся в дом чрезвычайно скоро одна за другою. Особенно плохо приходится иногда женам состоятельных чеченцев, имеющих по две, про три и более подруг жизни; эти чеченцы часто из самодурства прогоняют от себя жен, проживших с ними лет по 6-8, и последним после того остается однообразное и скучное прозябание. Что касается старух-матерей, то они, вообще говоря, не могут пожаловаться на отсутствие заботливости о них со стороны детей. Дочери преимущественно им угождают, и вовсе не по любви, а по требованию обычая. Везде господство обычая, являющегося в частных случаях то нелепым, то разумным, обычая деспота, сковывающего всякие, даже мельчайшие проявления индивидуализма.
– Отдохнуть не хочешь ли с дороги? – спросил меня подошедший старшина. – В сакле теперь никого нет, а окошечко я сейчас закрою, чтобы тебя мухи не беспокоили.
Говоря это, он добродушно-суетливо начал сдвигать две толстые необделанные дощечки, заменявшие наши ставни.
Я отказался, а самого старика упросил прилечь и выспаться, если он к этому привык. Поручив меня заботливости своих сыновей, старшина ушел в другую саклю. Ко мне между тем подсел переводчик и начал рассказывать, как он распорядился относительно занятий следующего дня.
– А чтобы лучше указывали местность, прибавил он, – я велел быть с нами старшине, его помощнику, трем почетным старикам и двум-трем из молодых людей, для услуг в случае надобности.
– С какой же стати так много народу? – заметил я. – Сколько раз я говорил тебе, Ибрагим, чтобы как можно меньше беспокоить народ? Ну, старшина или помощник, два знающих местность старика – и довольно.
– Да они сами этого хотят, так зачем же меньше брать, – возразил он с неудовольствием.
В словах переводчика была отчасти правда. Почти ничего не делая и вечно интересуясь знать все и вся в распоряжениях начальства, чеченцы готовы по поводу самого ничтожного обстоятельства сесть на лошадей и целым аулом сопровождать вас. Лежанье и болтовня прискучили, своей надобности съездить куда-нибудь нет, а неугомонная кровь требует развлечения, и вот тут то приезд какого-нибудь чиновника совершенно кстати. Уж наверное представится случай покрасоваться на застоявшемся коне, пошуметь, поспорить, блеснуть своими диалектическими способностями, а может быть и поджигитовать , пострелять в чью-нибудь убогонькую папашку, изредка и песню прокричать хором. Но чеченец большой политик и с тонкостью различает наезжающих к нему гостей. Дешевые овации устраиваются только любителям их, расположенным корчить из себя влиятельных лиц. Ко мне же это не относилось. Цель моих поездок была известна по всему округу и старшинам сообщалась только для формы. Сам я тоже давно им пригляделся и, по правде сказать, известен был им за чиновника не крупного ранга. Поэтому я уверен, что десяток проводников садились на коней лишь по прихоти переводчика, которому нравилась пышность и картинность подобной кавалькады.
– Ля–ильля–иллялях! (Нет Бога, кроме Бога), – медленно и нараспев произнес Ибрагим, после небольшого молчания проводя обеими руками по лицу ото лба до кончика бороды.
– Время намаз сделать (совершить молитву), – прибавил он про себя. Эй–кант! (молодые люди), принесите воды, – обратился он к стоявшим около нас молодым чеченцам. Один из них кинулся за принадлежностями омовения, другой приготовился стягивать с толмача чувяки и ногавицы, третий принес из сакли ковер и раскинул его на чистом месте. После длинного и церемонного омовения рук, ног и лица, Ибрагим стал на ковер, крепче надвинул папаху, опустил вниз руки и начал молиться вслух, поминутно меняя тон голоса, распевая то тихо, то громко, то страстно и благоговейно, то с какою-то намеренною усталостью, с гримасой муки на лице; будто едва вырывая из гортани хриплые звуки. Неприятно смотреть на подобного молельщика.
Все чеченцы строго исполняют обряды омовения и молитвы, как, впрочем, и остальные обряды. Очень редкие из молодежи позволяют себе на стороне вольнодумничать, соединяя двукратное моление в одно попространнее. Но обрядовою стороной и кончается в большинстве случаев религиозность чеченцев. Думать, что все они религиозные фанатики, большая ошибка. Этим любят иногда щегольнуть, прикрыть свои грешки, в особенности в преступлениях против русских. Отчего, например, не заявить, что убийство христианина совершено для спасения души, что чем больше накопится таких преступлений, тем скорее угодишь в рай Магомета?
Но религиозных, в строгом смысле слова, очень мало, хотя выдаются и настоящие фанатики. Мне случалось видеть чеченцев, молившихся часа по полтора каждый раз, следовательно, семь с половиной часов в сутки. Эти молились так, что возбуждали жалость к себе. Каждое слово молитвы произносилось с глубоким чувством и соответствующими телодвижениями и поклонами. Богомолец приходил, наконец, в экстаз. Пот с него лил градом, дыхание становилось редким и тяжелым, взгляд уходил внутрь, а голос звучал безотчетным блаженством . Но, повторяю, большинство редко знает более двух-трех обязательных молитв и молится по привычке, по обычаю, а нередко только из боязни общественного презрения. К числу последних принадлежат те, кому удалось хватить несколько глотков воздуха чужой жизни. На стороне они не прочь и поманкировать своими обязанностями перед Богом: то омовения совершить некогда, то настроить себя на религиозный тон нельзя, и пр. Но среди своих и при случае они усердствуют безгранично.
III.
Итак – переводчик молится. Тем временем познакомимся, хотя поверхностно, с его биографией.
Ибрагим Джугуртиев принадлежит к довольно распространенному типу чеченцев. Большинство их в настоящее время занимает самые разнообразные служебные должности, от видного начальника до простого переводчика или милиционера и поглощает знатную часть суммы, расходуемой на администрацию народа. Основные черты этого типа таятся в зародыше во всей чеченской народности; нет чеченца, которому бы они были безусловно чужды. Личности же, подобные Ибрагиму, являются полнейшим и рельефнейшим их выражением и, очень вероятно, что получили эту полноту в минувшую беспокойную эпоху.
Ибрагим красив, солиден и ловко сидит на коне! Правильное, с крупными чертами, лицо его покрыто какою-то маской, за которою нет никакой возможности проникнуть в его мысли или чувства. Он будет обманывать вас или намеренно говорить вам правду, или с нетерпением выпытывать у вас что-нибудь всегда с одним и тем же выражением в лице. Говорит он по-русски бойко, красно и несколько напыщенно. В интонации его голоса всегда много видимого чувства и какого-то драматического огня, нисколько, впрочем, не сердечного. Это ловкий оратор на какие угодно темы и за, и против, манера говорить торжественно и драматично вытекает, должно быть, из самого характера чеченского языка, бедного словами вообще и богатого вариациями одних и тех же слов. Ходит он мерно и величаво, глядит холодно и одевается вполне безукоризненно. За то смех его иногда, действительно, до того добродушный, звучит таким детским весельем, что в такую минуту можно почувствовать к нему живую симпатию. Чеченцы смеются вообще хорошо и много. Малейший намек на остроту, чуть оригинальная выходка, иногда одно намерение кого-нибудь посмешить остальных уже достаточны, чтобы заставить этих полудиких сынов природы хохотать до упаду. От меткой остроты не унимаются в течение нескольких часов, и старики обыкновенно заливаются даже более молодежи. В этом они удивительно походят на детей.
Прошлое Ибрагима я узнал в часы монотонных переездов из одного аула в другой. С русским он любит поговорить о себе и не упускает при этом случая хвастнуть ловко придуманными подвигами или подвигами других, перенесенными на себя. Он бы, разумеется, не стал мне рассказывать, если бы угадывал, что его прошлое меня вовсе не очаровывает, он бы не фантазировал, если бы хотя бы на минуту допустил, что я могу отличить ложь от истины. Но такова сила обособленного умственного склада, исключительного понимания хорошего и дурного, что даже такой умный малый, как мой толмач, несмотря на знакомство с русскими, был вполне уверен, что своим прошлым возвышается в моих глазах; а убеждение, что простодушный урус, по своей тупости, примет какую угодно ложь за истину, давало ему смелость до роскоши развивать свои вымыслы. Нужно долго пожить между чеченцами, чтобы узнать, какого они низкого мнения и о наших способностях, и о наших нравственных качествах. Они глубоко убеждены, что мы глупы и простодушны. Много ясного для них как день, мы, по их мнению, вовсе не в состоянии понять. Надуть нас решительно ничего не стоит. В частной и общественной жизни мы все делаем навыворот, наши суждения о людях всегда ошибочны, щедроты нашего начальства всегда сыплются на тех, кто их менее всего заслуживает…
Интересно, что русских они еще делят на настоящих и не настоящих, к которым относят офицеров и чиновников не русского происхождения. Настоящий русский – в этом они сильно убеждены – человек в высшей степени добрый, снисходительный, прямодушный и справедливый; настоящий русский никого никогда не обижает, а напротив, всем покровительствует; он всегда богат и живет роскошно, не жалеет копейки; за услуги платит щедро и зла никогда не помнит. И многое произошло бы на Кавказе не так, если бы побольше поселили этих настоящих русских, думает чеченец, но пача (Царь) ими дорожит и не отпускает их от себя. В этом представлении так много идеализации, что трудно допустить, чтобы оно образовалось путем действительного знакомства с подобными русскими, хотя очень может быть, что некоторые краски заимствованы из жизни тех баричей, что во время оно появлялись в рядах Кавказской армии. Оно является скорее естественным для недавно покоренного народа протестом против водворившейся в крае власти, органами которой пока по преимуществу являются чиновники из уроженцев кавказского края.
Вот что я узнал о прошлом Ибрагима Джугуртиева. Во время войны он принадлежал к обеим враждовавшим сторонам. И той, и другой он оказывал весьма важные услуги, у той и другой то приобретал доверие, то преследовался как изменник. Не раз ему грозили и русская виселица, и Шамилевское «башка долой», но он всегда ловко увертывался от наказания, чтобы снова заслужить доверие, набить карманы нашими деньгами и снова изменить. Много их было тогда – рыболовов в мутной воде. Проделки их знали, но они были незаменимы и их терпели. Для этих людей, служивших только личной корысти, было решительно все равно, какой бы ни оказался исход войны; им нужно было только, чтобы война продолжалась. В критическую минуту Ибрагим без зазрения совести шел на одноверцев, отстаивая интересы русских, а на другой день пускал пули в бывших друзей. Закаленность его натуры удивительная; он мог по целым суткам не слезать с коня, по целым неделям довольствоваться сухим куском чурека. Бурка укрывала его от непогоды, конь уносил от преследования, балка служила местом отдыха. По характеру он смел, дерзок, нахален, хитер и изворотлив. Он никого не любит; в нем не возбудишь сожаления; но он умеет долго и сильно ненавидеть, а отомстить тогда, когда обидчик всего менее ожидает этого. Себя вообще он считает чрезвычайно умным и сметливым, поэтому смотрит на всех свысока и никогда ничему не удивляется. Если вы ему что-нибудь рассказываете, он всегда склонен вам не верить; если он задает вам какой-нибудь невинный вопрос, то уж наверное со скрытою целью; если что-нибудь сообщает по секрету, то для того, чтобы вызвать на откровенность, заставить проболтаться. Добро и зло для него вещи безразличные. Личные выгоды – критерий всех его поступков. У него только две страсти – к деньгам и тщеславию. За деньги он продаст себя, вынесет самое жестокое оскорбление, хотя и постарается отомстить за него, когда представится к тому случай. Скряжничество отчасти общая черта чеченцев, но в таких личностях оно дошло до крайних пределов. Имея тысячи, он плачется на бедность, всегда готов протянуть руку за ничтожной подачкой и склонен дрожать над копейкой. Каких-нибудь три-пять рублей в состоянии разжечь в нем кровожадные инстинкты. Тщеславие Ибрагима выражается желанием везде быть первым, корчить из себя влиятельного и всезнающего, давать наставления и советы, служить предметом разговоров, удивлять и выслушивать похвалы. Тонкий диалектик и интриган в душе, он, как прежде, так и теперь, действительно знает все, чем интересуется народ. Примешивая к этим знаниям собственные вымыслы и разъясняя все по своему усмотрению, он невольно заставляет себя слушать и гордится, если его словам дают веру, если к нему начинают обращаться за советами. Любовь чеченцев к политике вполне удовлетворяется этими господами. Замечу, что разговоры об общественных вопросах, о начальстве, о предполагаемых реформах, о разных политических слухах и пр. составляют страсть этого народа. Чеченца хоть хлебом не корми, только подавай ему новостей подобного рода. Старшие в аулах считают даже необходимым кое-что узнавать положительно.
Не все, разумеется, были так счастливы, как Джугуртиев, не все обладали нужною ловкостью и хитростью, чтобы каждую минуту увертываться от беды. И много же этих Джугуртиевых сложило свои буйные головушки под ударами шамилевских мюридов; попадались они и на русские веревки. Но так как эти герои своего времени не были народной аномалией, то большинство их благополучно пережило свои удалые подвиги и, угадав исход войны, отдалось в руки победителей.
– За кого же или за что именно ты дрался, Ибрагим? – спросил я его однажды. – У нас говорят, что вы отстаивали свою независимость, веру. Но в таком случае странно, что многие из вас служили то русским, то Шамилю.
В ответ он рассказал мне какую-то длинную и запутанную историю о кровниках. Кого-то убил его отец. Брат убитого начал преследовать сына и для этого подговорил нескольких однофамильцев подкараулить Ибрагима, когда он поедет по какой-то дороге. Но Джугуртиев был хитрее своего врага и счастливо миновал засаду. Тогда снова его начали выслеживать и довели до того, что он должен был ранить родственника Шамилевскаго наиба и чрез это попал в опалу. Единственным способом избавиться от смерти было бежать в русский отряд. Он так и сделал. Отрядный начальник, к которому он явился, как только приехал в укрепление, принял его довольно подозрительно, но это его нисколько не смутило. Он тотчас испросил себе аудиенцию и сообщил очень важную новость. А когда оказалось, что Ибрагим не солгал, то его продержали несколько времени под надзором, потом обласкали и приняли на русскую службу.
– Ну, а дальше? Как же ты опять очутился у Шамиля?
– Русским я служил верно и много хорошего для них сделал, – пустился он восхвалять себя. – Бывало, призовет меня Б.: «Ибрагим! ты должен этою же ночью узнать, куда такой-то наиб хочет завтра направить свои силы и как велик его отряд? На расходы вот тебе сто рублей серебра, а когда вернешься, получишь вдвое больше». Я вышел, сел на коня и через пять минут уже далеко от крепости. Встречаются немирные: «Ты кто такой?» – Чеченец. «Куда едешь?» – К наибу такому-то. «Зачем?» – Нужно ему передать очень важную новость. «А-а! В чем же дело?» – Всего не могу сказать, одному наибу это должно быть известно, а вы знайте только, что Б. хочет завтра раньше солнечного восхода, когда еще правоверные не совершат утреннего намаза (молитвы), направить два батальона в аул К. и разорить его. – «А джалле! (собака). Покажись он только! Уж не приснилось ли ему, что у нас пороху мало или шашки притупились об их поганые головы, или кони все передохли? Покажись! От кого же ты это узнал? – Да от нашего X. их офицера, что служит нам, получая от урусов жалованье и награды. Марша–алва! (прощайте), – и едешь дальше. Случалось, угадают, что из мирных, и тогда кинутся в погоню за тобою. Но лошадь у меня была такая, что во всей Чечне такой не сыскать. Только махнешь бывало пред нею плетью и она уже летит как по воздуху, не разбирая ни кустов, ни канав… Вдруг около самой головы прожужжит пуля – это значит чувствуют, что не догонять, так стреляют. Ответишь и сам выстрелом и скачешь дальше, а через несколько минут уже помахиваешь над головой папахой и дразнишь их, насмехаешься над ними. В полночь привозишь Б. все нужные сведения… А сколько раз я служил проводником, бывал лазутчиком, сколько раз сообщал такие секреты, которых ни от кого бы не узнали! Но случилось, что нечаянно навел батальон на немирных, укрывшихся в балке за лесом, – и все сразу забыли. Командир батальона даже расстрелять хотел, под арест посадил. Да я ловко удрал и явился к наибу П… Как же! Мне чин офицера следовало дать, а вместо того, убить захотели…
Очень вероятно, что Ибрагим врал и батальон он навел на засаду вовсе не нечаянно. Но не в том дело. Для нас важно то, что все чеченцы этого типа оправдывают свое поведение подобными причинами. Один, например, бежал от кровника, другой, напротив, перебрался к нам с целью отомстить за кровь, третий изменил народному делу, потому что был обижен кем-нибудь из шамилевских начальников, четвертый, потому что сам обиделся тем, что пред ним было оказано предпочтение другому, пятый решился мстить за отнятое у его родственника имущество и пр., и пр. А если спрашивать тех, которые сами играли видные роли в среде шамилевского начальства, то в ответ являются другие оправдания ренегатства, например, незаслуженное будто бы подозрение в сношениях с русскими, опасение быть незаслуженно смещенным по изветам врагов и пр. Как будто всех этих причин совершенно достаточно для объяснения образа действия не десятков, а сотен, если не тысяч чеченцев? Будто бойцы за народное дело, за свободу и религию могут так легко менять свое знамя? Ясно, что настоящую причину этого явления следует искать не в мелких передрягах кровников, а гораздо глубже. За что дрались с нами чеченцы? Говорят, будто за религию и независимость. Первая причина приложима только к отдельным, фанатически настроенным личностям, народ же, как я уже заметил прежде, удовлетворяется одною внешнею обрядностью. Религия не могла его заставить жертвовать своею кровью. Минутное увлечение горячею проповедью имама и его мулл могло поджечь его только на время, а не обратить в страстного и неутомимого бойца. Если и меняют настоящее благосостояние на загробное блаженство, то люди глубоко верующие, имеющие ясные религиозные идеалы и стремящиеся к достижению их, но вовсе не бессмысленные исполнители мертвых форм. Вторая причина также не основательна. Шамилевский деспотизм с его произволом, казнями, грабежом и всяческими насилиями над личностью уж никак нельзя было назвать независимостью народной. Чеченцы даже могли думать, а многие наверно и думали, что им будет лучше под нашей властью. Жили же они полупокорно до сорокового года и не могли пожаловаться на посягательство со стороны русских на их права или на стеснительное вмешательство в их домашние распорядки. Укрепляло их в этом убеждении еще и ошибочное представление о подчиненности русской власти. Так, они твердо верили, что быть подданным Русского Царя – значит не платить, а самому получать деньги, которых Царю девать некуда, что нисколько не походило на подданство Шамилю, которого нужно было содержать на свой счет. Правда, большинство чуяло, что будет что-то другое, что многое переменится и переделается; оно побаивалось за отдаленное будущее, но страх все-таки был туманный, никем не сознанный и потому неглубокий и бессильный. Без боязни ошибиться, можно утверждать, что, по крайней мере, три четверти чеченцев не пробовали даже объяснить себе, из-за чего они дерутся. Они ничего не отстаивали, ничего отдаленного не искали, а дрались из любви к самому процессу драки; любви, взлелеянной в них всею прошлою народною жизнью. Это было настоящее их дело, и другого они не знали; тут была вся живая струя их жизни, скованной мертвою обрядностью вне этой струи. Прежде они дрались с соседними племенами и между собою, потом страстно отдались борьбе с русскими; теперь народ в лихорадочном состоянии именно потому, что этого настоящего дела у него нет. Война с ее поэзией и материальными благами была и целью, и средством для сильного, страстного и в тоже время неразвитого, незнакомого с наслаждением в труде и умственно подавленного чеченца. Азартная игра, сильные и разнообразные впечатления, опасности и лихорадочная торопливость действий – все вместе давало исход всем силам его богатой натуры. Под влиянием войны составился и идеал чеченца. Авантюрист, ловкий наездник, меткий стрелок, хвастун, задирала и хитрец – вот главные свойства этого идеала. К нему обращались помыслы всех, его воспевали в песнях, рапсоды рассказывали об нем удивительные сказки, муллы пророчествовали ему райское блаженство… С другой стороны, военная добыча составляла главный и неиссякаемый источник богатства. Чеченцы, как замечено прежде, любят деньги; но вся их прошлая жизнь вовсе не приучила их к кропотливой наживе. Для приобретений они знали, а главное любили только два способа – грабеж и хитрость. А где же они могли быть более приложимыми, как не в войне с русскими, когда, случалось, одним-двумя подвигами обеспечивать себя надолго, иногда на всю жизнь, или когда стоило подслужиться на время своему врагу и получить за это весьма осязательное вещественное доказательство выгодности авантюризма.
По замирении Кавказа, обстоятельства народной жизни изменились. Личности, подобные Ибрагиму, кинулись на государственную службу; домашнее хозяйство их не удовлетворяет; в аулах им не сидится. И теперь, как прежде, они жаждут интриг, общественного влияния. Многие из них занимают довольно видные посты; другие втираются хоть в переводчики, хоть в милиционеры, чтобы все-таки вертеться в служебном кругу. По натуре они, разумеется, все те же и по-прежнему служат только себе. Но форма их деятельности изменилась; они уже не свободные художники по части интриг и добывания копейки, а служители ясно формулированной программы. Теперь они не противоречат себе на каждом шагу, не действуют только по вдохновению минуты, а строго идут по одному пути – пути чинов и денег. Замечательно наивное нахальство, с которым они выражают свои требования: «я не бунтуюсь, народ не возмущаю, даже ношу русские погончики, чего же больше? Разве это не одолжение «урусам», которое должно оплачиваться золотом», – думает и говорит каждый Ибрагим. Чтобы достигнуть своих заветных целей, то есть как можно выше стать в иерархической лестнице и полнее набить свои карманы, они дали широкий ход хитрости и низкопоклонству. Видимому подобострастию их нет границ. Посмотрите на такого чеченца около начальства. В лице выражение преданности и всегдашней готовности к услугам; в речи смирение, заискивание и лесть, самая грубая, самая неотесанная лесть. – Ну, брат, меня не проведешь, – замечаете вы, положим, Ибрагиму при каком-нибудь случае. «Бах-ду, бахд-ду! (правда, правда!)» – восклицает он радостно, будто ваши слова как раз совпали с его сокровенными мыслями. – Что, народ доволен моим распоряжением? – спрашиваете вы его в другом случае. «Как же, доволен, разумеется, доволен… Народ глуп и не понимает, что если вы уже что сделали, так это хорошо. А мы что же против вас и пр.» Низкопоклонничают даже пред очень незначительными русскими чиновниками. Ничего, что мелкая пташка, авось пригодится! И потому довольно чиновный и в летах иной Ибрагим кидается к вашему седлу, когда вы хотите слезать с лошади, подбегает к вам, когда вы намерены снять сапог и пр. Боюсь, что меня обвинят в неправильном истолковании народного обычая, по которому хозяин спешит оказывать всякие услуги гостю. Но, во-первых, относительно нас очень много обычаев такого же характера другими чеченцами вовсе не соблюдается, во-вторых, Ибрагимы уж сильно пересаливают.
Совершенно иначе держатся эти чеченцы пред своими, каждый из них, прежде всего, старается внушить, что он не только знает все, предпринимаемое начальством, но пользуется доверием и влиянием; без его совета ничего не предпринимают, его слушаются, его предостережениям дают громадный вес; кто-нибудь уж наверное только его умом и живет . Из важных чиновников хоть один да считается его закадычным другом. Если простой, не чиновный и не служащий чеченец в чем-нибудь нуждается, обращайся к нему: он всегда сумеет помочь, если этого захочет. Вор беги под его защиту; кто подрался – беги в его саклю: он оградит от законного взыскания. Мне случалось видеть, как очень невлиятельный чиновник – туземец, пресерьезно принимал жалобы от своих одноверцев: «хорошо, постараюсь сделать, доложу об этом высшему начальству», многозначительно произносили его уста. Мой Ибрагим, например, во время наших поездок сумел поставить себя на такую высокую ногу, что ко мне никто и не обращается уже с расспросами о цели наших разъездов, а все спрашивают его. И по некоторым знакомым мне словам и часто повторяющимся «полковник», «генерал», «сардар» (наместник), я угадываю, что толмач не упускает случая пустить пыль в глаза слушателям. Таким образом действия Ибрагимов приобретают популярность; воры и все беспокойные головы действительно прибегают под их покровительство, от чего у них в руках частенько бывают нити всевозможных преступлений. Они, впрочем, очень секретно становятся нередко центрами недовольных партий и направляют их именно в ту сторону, где усматриваются препятствия для достижения их личных целей. Разнесется ли по аулам слух о неблагоприятных для народа административных проектах, возбудится ли нелепая надежда, усилится ли глухой ропот, явится ли злостная эпиграмма на прикосновенного к ним русского чиновника – все это, в большинстве случаев, рождается прежде в головах Ибрагимов. Не хочется, например, Ибрагимам видеть в Чечне наибов из русских, и вот в народе разносится слух о каких-то намерениях правительства уничтожить туземных чиновников. Как-то сменили одного чеченца-наиба. Ворота экснаиба открылись настежь: въезжай, кто наш! Баран за бараном стали падать под ножами его сыновей, водка полилась, – и заговорили, зашушукали гости. О чем? Я там не был, да едва ли бы и понял что-нибудь, если бы и был, тем не менее, я уверен, что спичи произносились не во славу русского управления краем.
Между собою люди этого типа живут в постоянной вражде и вечно подкапываются один под другого, разумеется, тайно, потому что открыто они не ссорятся и не дружатся особенно; китайские церемонии и пресловутое гостеприимство строго соблюдаются обеими сторонами. В своих семействах Ибрагимы по большей части страшные деспоты. Начиная с любимейших жен и кончая последними работницами, если таковые имеются, они на всех смотрят, как на вещи, созданные удовлетворять их нужды и прихоти, и всех гнут в дугу. Случается, что у такого господина десятки тысяч хранятся в сундуках, а семейство все-таки держится в черном теле; кукурузный хлеб с сыром и грязное оборванное платье, и вечные копеечные труды также гнетут его домочадцев, как в семействах последних бедняков.
IV.
Не могу удержаться и не рассказать здесь о своей встрече еще с другим чеченцем того же ибрагимовского типа, хотя и другого совершенно темперамента. Было это год тому назад . Бей-Султан Мулатиев, капитан в отставке, уже несколько лет как оставил службу и поселился в своем ауле, посреди многочисленного потомства. Бей-Султан стар, но выглядит бодро не по летам и на днях опять женился на очень молоденькой девушке, шестой в списке его жен. Всех детей у него человек 5 мужчин и, кажется, 4 дочери. Старшие уж давно или женились, или вышли замуж, а сладострастный старик, которому уже перевалило за шестой десяток, все не расстается с амурными наклонностями. Мулатиев низенького роста, плотный, плечистый, но полной и сырой комплекции. Сморщенное красное лицо его чрезвычайно подвижно; оно способно поминутно выражать то злобу, то хитрость, то преданность или низкопоклонное заискивание, и только серьезность, обыкновенная серьезность к нему не идет; в этом случае оно делается чрезвычайно комичным и возбуждает смех, как лицо ребенка, которому захотелось бы покорчить взрослого. Бей-Султан богат и по слухам имеет не одну тысячу в железной шкатулке. Хозяйство у него большое: тысячи две овец, десятки рогатого скота и лошадей, виноградный сад, земля и ко всему этому порядочная пенсия; но живет он, разумеется, скверно, скряжничает безбожно и готов лучше лишиться любимейшей жены, чем пожертвовать для нее лишней тряпкой.
Дело, по которому я к нему приехал, было служебное. Исполнить его я должен был только по букве предписания, без всяких каких бы то ни было соглашений, изменений или чего-нибудь в этом роде. Мулатиев обо всем был извещен заранее и отлично знал, чем оно кончится и что кончится не в его пользу. Но когда я въехал к нему на двор, он с удивительною легкостью выскочил ко мне на встречу и принял меня чуть не с распростертыми объятиями, будто я Бог весть какую радость привез к нему в дом. Меня тотчас ввели в чистую, даже роскошно убранную саклю и окружили всевозможными удобствами: на кровать постлали новенькие ковры и набросали груду пуховых подушек, принесли откуда-то русский стул, подали умыться и проч. В то же время на дворе поднялась суматоха: одни из жен хозяина вытаскивали из кладовых самовар, отыскивали между хламом в сундуках чай, сахар; другие разводили огонь в камине для приготовления закуски. Сам хозяин то выбегал из сакли и громко и многозначительно, как офицер пред солдатами, командовал домашним штатом, то возвращался ко мне и с лукавым заискиванием спрашивал: не нужно ли чего, не чувствую ли я себя хуже, чем дома, извинялся, беспокоился, прикидывался потерявшим голову в таком экстренном случае и опять убегал на двор.
– Зарезать к вечеру барана для гостя? – послышался во дворе голос молодого человека, вероятно, сына старика, когда сам старик стоял на дворе, поодаль от занятой мною комнаты.
– Зачем? – вспылил отец. – Ведь есть еще остатки того, что был зарезан неделю тому назад! И этим обойдемся.
Молодой человек стал уходить.
– Башко! – позвал его отец обратно. Ну, уж нечего делать, ступай в стадо, выбери одного похуже и принеси. Опять теперь разоряйся, черт знает на кого, – произнес он про себя как-то даже болезненно.
Чеченцы при всей своей скупости все-таки не считают возможным отпустить от себя мало-мальски значительного гостя без угощения обычным блюдом. Если у хозяина своих баранов нет, он без всяких колебаний покупает барана у соседей на чистые деньги. Остатками прошлого резанья, даже свежими, угощают очень редко, потому что этим нарушается обычай. Сущность его заключается, главным образом, в почете, который выражается резаньем и подаванием на блюде всего барана. Колебание Мулатиева, обладателя двух тысяч овец, весьма характерная черта скупости.
Когда все было устроено, Бей-Султан вернулся в саклю и повел разговор издалека. От расспросов о грозненских новостях он постепенно перешел к рассказу о своем прошлом влиянии в крае, о своих заслугах, о своей дружбе с разными знатными лицами, о том, что его все знают и всегда с готовностью удовлетворят все его просьбы; хвастнул измышленным первенством своей фамилии в народе и затем уже, будто так, между прочим, прибавил вопросы, как я намерен поступить в порученном мне деле? Я ответил, что, разумеется, не отступлю от данного мне предписания.
– Ну, да! Я очень рад, что мы с вами думаем совершенно одинаково, – подхватил он любезно. – На что-нибудь незаконное я тоже никогда не соглашусь. Сделайте только так, чтобы я не имел причины оставаться недовольным вами, – продолжал он в том же тоне, будто не замечая противоречия в своих словах, – не обидьте меня, не лишите того, что я так давно уже считаю своим, и все будет хорошо, и мы расстанемся с вами друзьями.
– Ну, обидеть вас я не могу, как не могу и наградить, – возразил я. – Вот посмотрите мое предписание: как в нем сказано, так я и сделаю. Я подал ему бумагу.
– Нет, что вы! Разве я вам не верю что ли? Я только говорю, что дело мы, наверное, обделаем, как следует. Зачем вам идти против меня? Зла я вам никакого не сделал, мы даже не были знакомы до сих пор, а что до добра, то будьте уверены, что сделать добро я рад. Да, как следует кончим дело.
– Разумеется, как следует.
Помолчали.
– Теперь вы вот приехали и кончите все; поверять вас, я знаю, не будут. Как решите, так уж и останется навсегда, только бы и я был согласен, продолжал он твердить с какою-то затаенною мыслью. – Не правда ли, вы не обидите меня? А я, если угодно, ничего не пожалею.
– Да оставьте, пожалуйста! Нам, кажется, и переговариваться не о чем. Я изложил пред ним подробно все дело и разъяснил, как обязан решить его.
Он вдруг скорчил преглупейшую мину удивления.
– Нет, что вы! Вы, должно быть, не поняли, что у вас там написано; совсем не то и говорите; прочитайте, пожалуйста, хорошенько. – Глаза его лукаво забегали. – Или, может быть, в вашей бумаге ошибка сделана, ведь это бывает. А вот лучше послушайте: я расскажу вам всю правду.
И он передал мне историю, по поводу которой я приехал, так своеобразно нелепо и пришел в заключение к таким ловким выводам, что мне ничего больше не оставалось, как рассмеяться.
Старика это кольнуло, но он сдержался.
– Ну, чего же еще? Сейчас видно, что вы хороший человек, – поразил он меня ловкостью своей тактики. – Я такого и просил у начальства. Еще бы с вами да не отлично покончить дело? Вижу, что мы останемся довольны друг другом.
– Может быть и довольны, а может быть и не довольны, – заметил я, – меня это, право, нисколько не занимает. То, что вы мне сейчас рассказывали, не верно, но для меня это все равно. Я должен сделать и сделаю так, как передал вам несколько минуть тому назад. Понравится вам это – буду рад, не понравится – я тут не причем.
– Ну вот! И все вы, русские, такие. Только перешагнул порог чужого дома и уже ссориться. Что же, разве я сам не служил Государю Императору, или последним был между всеми! – заговорил он в комически серьезном, даже важном тоне. – Вас прислали удовлетворить меня, так порешить дело, чтобы я не беспокоил начальства и сам не беспокоился на старости лет, а вы мне говорите как-то там по-своему, чего я совсем не понимаю. Вы, пожалуйста, не подумайте, что я пешка и вот так и поддамся! – хорохорился он все больше и больше. – Я найду дорогу не в Грозную только, но и в Тифлис. Бей-Султана знают и не обидят за его заслуги, не оставят без куска хлеба.
Потом старик понизил голос и с выражением ехидной догадливости на лице прибавил:
– Вас, наверное, подговорили обидеть меня, но я не поддамся. Не на такого напали!
Закуска избавила меня от слушания дальнейших глупостей старика. Так как Бей-Султан уже обедал, то он вышел теперь совершить намаз. Я после закуски лег отдохнуть и поэтому до вечера мы уже не виделись с ним больше.
Часов в шесть, когда я встал, ко мне явился старший сын Мулатиева, мужчина лет тридцати пяти, лицом удивительно похожий на отца и тоже объяснявшийся по-русски. Он совершенно неуместно начал предлагать мне свои услуги. «Не нужно ли мне воды, не желаю ли прогуляться, может быть, полюбопытствую посмотреть на их сад или хочу выйти на речку?» Все эти предложения делались с приторной угодливостью и пересыпались намеками, что хороших людей обижать грех, что напрасно я думаю, что за сделанное добро они не отплатят мне по силам. «Отец наш, может быть, что и лишнее сказал, так это по простоте, но он, действительно, может многое сделать…» и проч., словом, продолжались те же подступы к моей бедной совести и то же посягательство на мое терпение. Однако этим не кончилось, как и следовало ожидать. Через час ко мне пожаловал и сам старик с трубкой в зубах. В манерах и речи опять явилась приторная сладость, в движениях – подходцы кота. Он любезно осведомился, хорошо ли мне у него, и с коварною печалью пожалел, что не может меня угостить, как бы ему этого хотелось: даже кахетинского у него нет в доме, о портере же или о винах подороже, к которым мы, как он знает, так привычны, нечего уже и говорить. Кстати вспомнил, что когда-то и сам пил шампанское у высокопоставленных лиц. Затем как-то незаметно перешел к воспоминаниям прошлого и увлекся. На дворе уже была ночь. В саклю принесли сальную самодельную свечку и прилепили к камину. Слабое мерцание вонючего огарка едва освещало нашу комнату, увешанную разнообразным оружием, между которым самое видное место занимал великолепный кинжал, усыпанный драгоценными камнями, – подарок за измену. Красное лицо старика как-то расплывалось в полутумане и только маленькие кошачьего цвета глаза, как угольки, блестели из-под серых бровей. Бей-Султан говорил, и предо мной постепенно обрисовывалась эта действительно интересная личность. Узнал я, что он был каким-то начальником в горах, и что народ его боялся как огня, что много чеченских голов слетело с плеч по его прихотливому приказанию. «За одно куренье», – и он указал на дымившуюся у него в руках трубку, – «за одно куренье табака сколько человек погибло от моих рук – не сосчитать. Время было такое». Узнал я, что этот жестокий самодур, срубая головы единоверцев именем Шамиля, в то же время интриговал против своего имама, переписывался с русским начальством и за деньги исполнял все, что от него требовали; много я узнал подлого, жестокого и мерзкого об этой личности, которой хотелось доказать, что я имею дело не с яростным чеченцем, а с человеком важным, заслуженным. Рассказывалось все очень хвастливо и только закончилось бессмысленною претензией на русских, что они плохо вознаграждают такие доблестные подвиги…
– Завтра и примемся, конечно, за наше дело, – прервал я его сетование на нашу неблагодарность. – Нужно все приготовить.
– Будет все, не беспокойтесь, – ответил он мне в том же тоне, с каким встретил при приезде. – Что хотите, все требуйте, хоть бы и дорого стоило, я добуду непременно.
– Рабочих нужно будет, понятых, орудия кое-какие – вот и все.
– Ну, а есть, пить… не захотите разве? – с усмешкой спросил старик.
– Покормите чем-нибудь – буду благодарен, а нет – я тут достану молока, яиц, хлеба… Продовольствоваться на ваш счет я не имею права.
– Ну вот, все вы про права какое-то. А вы требуйте без всякого права. Разве мы уже не приятели с вами?
Сын старика куда-то вышел.
– Вот что, извините меня, что не знаю как вас зовут, – заговорил Мулатиев заискивающим голосом, – вам, как я заметил, понравились часы, что висят вон на стенке: возьмите, пожалуйста, их себе на память. Я от этого не обеднею, вы знаете; а вещица хорошенькая – можете посмотреть. Денег не предлагаю – знаю, откажетесь, а это отчего же?
– Ну, мы с вами еще не так хорошо покуначились, чтобы я мог принять от вас подарок, да и вам нет причины предлагать его мне: из своих вещей я ни одной не могу вам отдать взамен ваших часов.
Я намекнул на сильно распространенный в Чечне обычай меняться вещами. Меняются оружием, папахами, бурками, изредка лошадьми и даже черкесками с плеч. Есть артисты, которые отлично спекулируют на этот счет. Приедет к кому-нибудь вечером, переночует, а утром, пред отъездом, довольно нахально заявляет, что ему понравился, ну, хоть кинжал хозяина. Делать нечего, приходится распоясаться и передать кинжал гостю, который тотчас заменяет его своим. Один кинжал может быть весь в серебре, а у другого и ножны без кожи, одно дерево. Чаще, впрочем, берут не навсегда, а только на время, но результат все тот же. Считается за величайший стыд пойти к бывшему гостю и потребовать свою вещь назад. Что до папах, то они так часто меняются, что у иного в год их перебывает четыре-пять штук и все различных ценностей.
Обыкновение меняться вещами в знак куначества существует и между русскими кавказцами, только далеко не с тем характером. Здесь уже требуется, кроме полного обоюдного согласия, и известная степень дружественных отношений, которыми мена и обусловливается. В этом смысле и ответил я Мулатиеву.
– Нет, мне вашей вещи не нужно, вы только мою возьмите на память, – продолжал настаивать Бей-Султан, – она вам пригодится.
– Оставьте, пожалуйста!
– Ну, да возьмите, обещайте взять.
– Вы меня, ей Богу, смешите.
– Ах, Боже мой! Что же мне с вами делать после этого? – На лице моего хозяина выразились беспомощность и нетерпение. – Может быть вы думаете, что я вас надуваю и после не отдам часов, так возьмите их сейчас. Дрожащими руками он снял с гвоздика золотые часы и подал их мне.
– Однако, ведь это из рук вон! – стал я выходить из терпения. – Поймите же меня наконец. Что вам от меня нужно? Чтобы я кончил дело по вашему желанию? Так вам уже сказано, что я не могу хотя бы на волос отступить от буквы предписания. Вы знали, с чем командируют к вам чиновника, ну и хлопотали бы об изменениях там, у тех, кто так решил, а не у меня, исполнителя этого решения.
Мулатиев вскочил с постели и нетерпеливо стал шагать по комнате. На лице его выразилась бессильная злоба. Его поразила монотонность моих ответов, ясных и простых, без всяких намеков на возможность какого-нибудь компромисса или даже на сочувственное отношение с моей стороны к его притязаниям. Я, должно быть, показался ему какою-то машиной, камнем, и бесхарактерный чеченец чувствовал себя беспомощным в борьбе с автоматом.
– Послушайте, – начал Бей-Султан снова, – я… я не позволю вам приступать к работе! Завтра же поеду в Грозную и буду просить, чтобы ко мне прислали другого чиновника.
– Как вам угодно!
– Что это такое, в самом деле? – крикнул он раздраженно. Приехал в чужой дом и командует, как в своем собственном! Что я вам за слуга такой дался? Я капитан, я почетный старик в народе, я…
Долго еще бурчал Мулатиев. Чего только он мне не говорил в этот вечер и каких только переходов он не делал в своей речи. То льстил, умолял, унижался, то грозил и поднимался на ходули, чтобы поразить меня своим величием. Были минуты, когда он темно намекал мне, что я могу быть в опасности или что ему ничего не стоит оклеветать меня заявлением, что я просил у него подарок и проч. С моими насмешками над его выходками он распоряжался, как полный хозяин. Когда нужно было, пропускал их мимо ушей или придавал им совершенно обратный смысл, в минуту же озлобления становился, напротив, до того обидчивым, что в самом обыкновенном слове находил намерение оскорбить его достоинство, Словом, он умел играть свою роль, играть естественно, просто, потому что свыкся с нею с детства.
– Ну, скажите, что вам нравится из моих вещей? Выбирайте сами! Или чего вы хотите? Может быть, денег вам дать, – заговорил он в заключение, мягким гадливым голосом, заглядывая мне в лицо, как ласковая собака в лицо своего хозяина. – Может быть, боитесь, что донесу после? Так это напрасно! Бей-Султан знает, как обделываются такие дела. И сам брал и другим давал. Мулатиев как-то вдруг опустился, присмирел; в голосе послышались дребезжащие звуки, но, не знаю почему, они показались мне притворными. Я вспомнил, что это тот самый старик, который когда-то беспощадно казнил единоверцев за одно подозрение в сношениях с русскими, хотя в то же время был изменником; его имущество составилось из крох бедных собратьев, загубленных им только с этой целью; его деньги – это выручка за кровь им обманутых удальцов; и теперь он чуть не пресмыкается у моих ног из-за денежной выгоды. Я почувствовал к нему страшное отвращение.
Две недели прожил я у Бей-Султана и все это время изучал его, как редкий экземпляр человеческого существа. Со мною он оставался таким же, как и в первый день, только к концу второй недели заставлял меня за пищей посылать верст за 20, в станицу, так как в ауле, по его настояниям, ничего не хотели продавать. Но помимо этого я присмотрелся к нему, как к главе дома, как к отцу, как к мужу, как к гражданину среди своих одноаульцев и пришел к очень печальному заключению.
Мулатиев не имеет понятия ни о чести, ни о благородстве в нашем смысле этих слов. Выражения: унижаться подло, обманывать безнравственно – для него слова без смысла. В его уме не существует деления всех душевных способностей на хорошие и дурные; они для него все равные и однокачественные орудия в борьбе за существование, и если он каким дает предпочтение, так тем только, которые оказываются пригоднее в жизни, таковы: хитрость, изворотливость, жестокость. Вообще же, пускается в ход та способность, которая ближе всех приведет к цели. Оттого Мулатиев, по-видимому, в постоянном противоречии с собою. Он в высшей степени бесхарактерен. Он жесток, но его жестокость не есть противоположность мягкосердечию, то есть отрицательная величина, соответствующая в нем же другой, положительной, а просто самостоятельная способность, перешедшая к нему, вероятно, по наследству и развитая образом жизни. Совести в нашем смысле у него нет; раскаяние в сделанной подлости у него может явиться при сознании, что этим только попорчено дело, что поступить следовало иначе для достижения лучших результатов. Замечательно, что хотя Бей-Султан выглядит еще бодрым, тем не менее он нравственно состарился; былое молодечество заменилось в нем страшною трусостью, что, может быть, и общая черта всех подобных людей, а скряжничество перешло за ту черту, где оно заглушает все остальные чувства.
Намеченный мною тип чеченцев (он ждет художника для своего воспроизведения) самый зловредный в крае и не для русских только, но и для своего народа. Он усиливает роковое недоразумение между чеченцами и нами; он поддерживает антагонизм, следствием которого являются несчастия с обеих сторон. Он опошляет все хорошие реформы, вводимые в крае, покрывает их совершенно другою, ехидною краской во время своего посредничества между победителями и побежденными.
Но справедливость требует сказать, что люди этого типа, при всей их антипатичности для нас, отнюдь не могут быть поставлены в один разряд с теми испорченными членами европейских обществ, к которым мы применяем выражения: негодный, подлый и проч. Они вовсе не подонки своего общества, а напротив, самый правильный, самый естественный продукт его. В большинстве случаев эти люди – самые даровитые члены своего народа; их наклонности и воззрения образовались под непосредственным давлением народных начал и обстоятельств, и вся разница между ними и остальною народною массой состоит в том, что они случайно были выдвинуты вперед и как-то глубже окунулись в эти обстоятельства. Они, наверное, сами ужаснулись бы, если бы им хоть раз пришлось взглянуть на свои поступки с точки зрения общечеловеческой или, вернее, европейской нравственности, но как нравственные слепцы, они так взглянуть не могут… и не виноваты в том, что не могут…
Я уверен, что большинство служащих на Кавказе и имеющих столкновения с чеченцами вполне признает правильными те черты, которыми я обозначил один из выдающихся в народе типов. Но может быть иначе отнесется к выставленному мною типу читатель, не бывший на Кавказе. Не редкое ли это исключение? – спросит он. Где же те личности, о которых нам так много писали и пели? Не выродились же эти гордые, дерзкие джигиты, бесстрашно падавшие под ударами наших штыков и копий, не переставая до последней минуты проклинать врага и восхвалять Аллаха? Были же прямые, честные натуры? Да, были! Только не следует их слишком идеализировать. Такие действительно не изменяли народному делу. В драках они являлись первыми; они сами формировали небольшие шайки и смело отправлялись в дальние набеги с мыслью или возвратиться с добычей, или сложить свои головы. Их слова не только уважались своими, но считались неизменными и русскими начальниками. Они глубоко нас ненавидели, никогда не склонялись к сделкам, и факт нашего владычества в крае считают делом судьбы. Такие личности есть и теперь. Некоторые из них занимают кое-какие должности и служат правдиво, во имя данного обещания. Другие живут в своих аулах, скучают и молча думают думу по поводу совершившегося факта, лишь изредка напоминая молодежи, чтобы она берегла традиции своих отцов. Все эти люди – религиозные фанатики, представители консерватизма, проповедники застоя и ненавистники нововведений.
V
Стал надвигаться вечер. Тень от сакли старшины захватила уже большую часть непространного двора. Косвенные лучи солнца, покрывая все попадавшееся на пути красноватым светом, кокетливее заиграли со снежными вершинами отдаленных гор. На окраинах неба появились радужные полосы. Почувствовалась вся прелесть южного, короткого вечера.
Из ущелья подул прохладный ветерок. Близ протекавшая речка стала шумливее, аул оживился; чаще виднелись прохожие и слышались гортанные звуки. Звеня своими серебряными украшениями, церемонно проходили девушки-чеченки с ведерными кувшинами за плечами. На берегу уже их ожидала живописно расположившаяся толпа молодежи, с намерением полюбоваться на своих будущих жен. Кавалеры острили и говорили комплименты, девицы, молча и исподлобья, бросали на них намеренно холодные, бесстрастные взгляды. На узких улицах теснился пригнанный мелкий и крупный скот; поднялась пыль; послышались приятные детские голоса чеченок, загонявших своих буйволов и коров. Очень наивное междометие уий , произносимое в нос, то и дело раздавалось то тут, то там. Верховые проезжали на водопой, давая этим развлечение злившимся собакам. Через улицу где-то послышался неприятный скрип аробных колес; откуда-то донесся отвратительный крик ишака, принадлежавшего, вероятно, остановившемуся у кунака тавлинцу. На крышах саклей стали появляться группы чеченцев.
Давно уже вставший старшина приказал, по мысли переводчика, вынести ковры и подушки на луговую площадку двора. Мы с Ибрагимом комфортабельно уселись. Вокруг нас живо собралась бойко и весело болтавшая молодежь. Большинство было красиво, стройно в своих ситцевых бешметах и коричневых или серых черкесках, охваченных узенькими ременными поясами, с прикрепленными к ним кинжалами и пистолетами. Чеченец, выходя из дому, даже к соседу, почти всегда захватывает с собою какое-нибудь оружие. Кто без кинжала, у того пистолет в руках или шашка через плечо, или, наконец, ружье, которое носят в таком случае как палку.
За чаем и разговорами мы и не заметили, как надвинулась ночь, и показался бледный серп луны. Вдруг раздался медленный, душу захватывающий голос муллы, призывавшего правоверных к молитве, и оборвался как-то вдруг неожиданно. Некоторые из компании с чувством произнесли Ляиль-ляха-Иль-алла и провели при этом руками по лицу, но с места никто не тронулся, давая этим, вероятно, понять, что каждому и без предупреждения известны его обязанности к Богу. К нам в это время подошел солидный, с постным лицом чеченец и прервал шутливую болтовню молодежи. После приветствия своим он сел на ковер и обратился ко мне с разными расспросами и, между прочим, о религии, благо мулла только что напомнил об этом. (И сам этот чеченец тоже был мулла). Понемногу разговорились и перешли в религиозный спор. Все заметно обрадовались такому обороту дела и приготовились слушать нас. Что-нибудь послушать – страсть чеченца, а что русский скажет много любопытного, нового, это знают отлично. Чеченец заговорил довольно логично. Положения его заключались в следующем: главным образом он удивлялся тому, что русские, как он заметил, молятся очень мало, а омовений не совершают вовсе. Это он находит признаком глупости, отсутствия сознания, что всеми нашими поступками руководит всемогущий Промысел. Ему случалось даже слышать от некоторых словоохотливых урусов, что и загробной жизни нет, а человек родится и умирает, как трава в поле, которою кормят вола. Умрет-сгниет в земле и никаких следов от него не останется, только земля в этом месте будет жирнее (смех компании). Между тем правдивый и мудрый Коран говорить иначе, именно, что всемогущий Аллах заранее определил всю жизнь человека, а за гробом воздаст каждому по его заслугам (Бах-ду, бах-ду! – правда). Оратор дивится, неужели русский человек, вообще, так глуп, что не понимает, что его вера страшный вздор; он, скорее, готов думать, что правдивый Аллах в своем гневе отнял у него способность понимать и чтить его. Да, в этом он даже уверен! (Слишком правда!) Наказанием Божиим представляются ему и разные нелепости русской жизни, например, легкость, с какою русские говорят о священных предметах, о которых и упоминать грех. Тут он вспомнил, как ему один русский мальчик (уничижительное название наших молодых безбородых людей) хвастливо рассказывал о том, как движется луна, из чего она состоит, какой величины и проч. Даже о расстояниях до каждой звезды говорил, как будто он на них был (беспрерывный смех). А обращение с женским полом и развратное поведение последнего, к которому мужская половина совершенно равнодушна, а отсутствие уважения к старикам, а неуменье решать дела в судах и пр. и пр. – разве это все не доказательства отсутствия рассудка у русских!
Этот религиозный и общественный спор заинтересовал всех присутствовавших. Мои возражения сейчас же переводились на чеченский язык и внимательно и холодно выслушивались, но не заслуживали ничьего одобрения, кроме добродушного старшины, который как бы находил нужным ободрять меня кивками головы. Аргументы же моего противника, выраженные в красивых и пышных фразах, вызывали на всех лицах одобрительные улыбки, прерывавшиеся звонким смехом, когда в них усматривалась острота. Чеченец, кажется, не слишком верил в мою способность понимать его мудрствования и потому старался вклеивать разные простые сравнения и шуточки; кроме того, не мог же он упустить случая хвастнуть своим остроумием перед собратьями. Это то и приводило в восторг слушателей. Масса везде масса. Разные выходки спорящих интересовали присутствовавших более самой сущности спора. Мне не хотелось остаться в долгу у оппонента, и я тоже ударился в остротцы, шуточки и анекдотцы. Спор кончился самым веселым смехом всей компании, в которой уже было с десяток стариков и несколько десятков молодежи.
Церемония ужина была та же, что и при обеденной закуске. Но теперь на огромном подносе, внесенном сыном старшины, красовались чуть не все продукты этого благодатного края. Разрезанный или, лучше, разорванный на куски жирный баран был окружен кучей кусков теста, сваренного в воде, видом своим напоминавших малороссийские вареники. Рядом красовались тарелки и чашечки с круто сваренными яйцами, жирною яичницей, кусками домашнего сыра и медом. На отдельной тарелке лежала своеобразно и чрезвычайно вкусно приготовленная на масле курица. В одной руке гостеприимного хозяина очутилась бутылка с водкой, в другой – наполненная рюмка, которую он, начав с меня, обнес в круговую тем же порядком, как это делается у соседних казаков. Должно быть, у них и переняли. Старик-балагур опять очутился около меня, но Баргиша уже не было. С нами ужинали: споривший со мной чеченец, большой знаток, как я узнал после, Корана и мулла соседнего селения, только что приехавший шумный и хвастливый торговец-чеченец же и сам старшина.
– Ца-ца-ца! – наивничал оборванный Джамалдин, проглатывая одну рюмку за другою. – Дыкен-ду арака! Славный водка! – повторял он, обращая ко мне разгоревшееся от паров и удовольствия лицо.
– Аш-дац! Аш-дац! (не надо, не хочу), – ломался Ибрагим, отводя рукой рюмку, хотя все-таки выпивал.
Старшина и мулла не пили, связанные зароками, что между чеченцами не редкость.
– Водки нам не следует пить, – заметил мулла, – Коран не позволяет.
– Да и не хорошо она действует на чеченца, – вставил свое слово старшина. – Как только выпьют наши, так и начинают ссориться, а от ссоры долго ли до драки и убийства?
В пьяном виде чеченец действительно большой буян. Страстность, вспыльчивость, злопамятность и мстительность – эти общие черты чеченского характера, скрываемые обыкновенно под маской сдержанности и внешнего благообразия, ярко выступают теперь наружу. Пьяный чеченец придирается к своему товарищу за каждое слово, припоминает старые, иногда уже поконченные ссоры, хвастает своею породой и личной удалью, дерзко острит на счет кого-нибудь из компании. Он весь огонь в это время, глаза горят, в движениях судорожная нетерпеливость; он гикает, стреляет в воздух и то и дело хватается за оружие. Понятно, что почти ни одна пирушка не обходится здесь без драк. Стоить только одному начать – повод всегда найдется, остальные тотчас же присоединятся к той или другой стороне спорящих – и пошла общая свалка. Случается, один, а то двое, трое тут же останутся на месте, несколько тяжело раненных еле доплетутся до своих саклей со страшным сознанием, что с этой минуты они обзавелись кровниками, или кровомстителями. Обзавестись кровником – значит знать, что вы обречены на смерть. Вас будут преследовать всюду, неумолимо и беспощадно. Вы обращаетесь в дичь, за которою постоянно будут охотиться родные убитого. Ваша смерть делается целью их жизни… И вы не спасетесь от их пули или кинжала, если вам не удастся откупиться очень дорогой ценой всевозможных унижений и материальных затрат. Трудно себе представить душевное состояние преследуемого, когда он знает, что за каждым его движением зорко следят и что из-под каждого кустика может раздаться роковой для него выстрел .
Чеченцы пьют водку довольно исправно. Мне случалось видеть мальчиков лет пятнадцати-шестнадцати, выпивавших по четыре и по пять обыкновенных рюмок, нисколько при этом не хмелея. Взрослые уничтожают иногда по полукварте (полуштоф). И замечательно, что эти люди никогда не опохмеляются. Многие из них меня уверяли, что утром другого дня, даже после сильных возлияний, они не чувствуют ни малейшей головной боли и просыпаются, обыкновенно, бодрыми и здоровыми. Но чеченцы не пьяницы в обыкновенном смысле слова. Людей, запивающих по вкоренившейся привычке, у них нет вовсе; о спившихся с кругу и понятия не имеют. Пьют тогда только, когда представляется к тому законный повод, например, приезд гостя или хорошего кунака, свадьба, поминки, проводы, встречи и пр.
С нашего столика блюдо описанным уже порядком перешло в противоположный угол, где молодежь принялась уписывать остатки, тоже угощаясь водочкой, перешедшей в руки сыновей старшины. Мы же тем временем выпили по доброй чашке калмыцкого чаю, который здесь в большом употреблении.
Наконец, все прибрали. Говор стал усиливаться. Лица оживились. За духотой в сакле все высыпали на двор. Явилась откуда-то трехструнная самодельная балалайка. Молодой человек сел на траву и взял несколько аккордов. Затем он начал настраивать инструмент и, когда кончил, то дал свободу пальцам. Раздалась живая, хотя монотонная, но приятная мелодия. Говор понемногу стал утихать. На лицах чеченцев улыбка заменилась серьезным выражением. Все ближе подвинулись к музыканту; образовался кружок. Беспрерывно и долго лились живые звуки, пока музыкант не вдохновился.
«Валай-лай иллалай лайла яллайи!» – запел он медленно и грустно, сначала тихо, потом все громче и громче. «Валай-лай иллалай лайла яллай!» – варьировал он все тот же припев, резко переходя из одного тона в другой и протягивая окончание. Иногда он повторял тоже самое в пятый, шестой и седьмой раз; в голосе его послышались скорбные звуки.
«Я поднялся на черные горы и глядел с них в Большую Чечню» , – запел он в том же тоне недавно сложенную в Чечне песню о последнем абреке Варе (убитом в 1865 г.).
«Я поднялся на голые горы и глядел с них на Гехинский народ!» .
Кружок чеченцев сдвинулся к певцу. На всех липах явилось торжественное выражение.
«Я искал себе товарища в жизни и брата по вере».
Чеченец не пел, а только говорил в тон балалайке. Это было вроде нашего речитатива. Каждая строфа кончалась долгим и быстрым перебором струн. Но певец до того углубился в положение воспеваемого героя, что казалось, будто он импровизирует. Что-то вдохновенное слышалось в его голосе, полном тоскливого созерцания павшего абрека. Да, он действительно импровизировал, иначе бы ему не удалось так цельно пропеть всю эту песню, как увидим дальше. О законченных, а тем более рифмованных или хорошо размеренных песнях здесь нет и речи. Существуют скорее темы для песен, более или менее разработанные, существует общая манера для их сложения, существуют ходячие фразы, которые вставляет певец в свой сюжет, но песен нет. Каждый мало-мальски хороший певец сам подыскивает и краски для лучшего выражения известного момента и размер для большей музыкальности строф. Если одному удалось хорошо спеть что-нибудь и другим понравилось, то ему начинают подражать. Но так как песни не записываются и так как поют вообще редко, то и повторяющим чужое все-таки приходится многое позабытое подновлять от себя. Надо, впрочем, заметить, что импровизировать на чеченском языке совсем не то, что хоть, например, на нашем: рифм здесь не требуется, размер нужен настолько, чтобы одна строфа была не слишком длинна или коротка сравнительно с другими и чтобы слышалось стихотворное сочетание слов. Все дело заключается, следовательно, главным образом в умении складно рассказать какой-нибудь случай.
«Я голод утоляю зелеными травами и вместо воды пью сок шиповника», – продолжал импровизатор.
«От дождя я прячусь в лубковый шалаш, постелью мне служат листья лопуха».
«Когда я вспоминаю о Боге, то восклицаю: Аллах! Когда вспоминаю о любовнице – обнимаю свое оружие!»
– Ойт! – гикнул кто-то из компании. Ойт! – послышались затем восторженные восклицания.
«Уже звери отправлялись на добычу и пели петухи, когда я, как раненный волк, вскочил с постели, сел и начал думать».
«Где бы мне найти друга, у которого бы я мог безопасно отдохнуть?»
Ойт! Ваша вола цюни! (чтоб тебе лишиться брата) . Эта песня, эти беспрерывные звуки балалайки, этот звучный и приятный голос певца, вероятно, не одному из кружка напомнили его удалые набеги, его молодецкие драки и те критические, голодные и холодные часы, когда каждый из них находился в положении героя песни. Все слушатели были возбуждены; как-то никому не стоялось на одном месте: стали переминаться с ноги на ногу, склонять головы на плечи соседей, обхватывать друг друга за талии.
«И вспомнил я своего друга Боша Вагапова; сел я на лошадь и поехал к нему на двор.
«И сказал я ему: салам-алейком, Боша Вагапов! Я приехал к тебе в гости.
«Алейком-салам, отважный Вара! Ты слезай с коня, зайди ко мне в саклю и спокойно отдохни в ней.
«И не бойся никого, кроме Бога! А мне нужно съездить по своему делу, – сказал он, – и сел на лошадь, проклятый!»
– Эй, джале! (собака) – процедил кто-то сквозь зубы. Остальные сдержанно молчали.
«Поехал он в Шотой-Атага и заехал к Гуданту Мударову.
– Салам-алейком, Гудант Мударов!
– Алейком-салам, Боша Вагапов! С чем ты приехал ко мне в гости?
– Я вот с чем приехал к тебе в гости: Вара, как волк, счастливый в своей добыче, и как лев, славный во всем народе, лежит теперь спокойно в моей сакле.
«Гудант Мударов сказал: «Клянусь тебе Всемогущим Богом! Если ты говоришь истинную правду, то получишь за это чин с жалованьем!»
«Гудант сел на лошадь и поскакал в крепость и сказал князю Туманову:
– Вара, как волк, счастливый в своей добыче, и как лев, славный в народе, лежит спокойно в Беной-Атага.
Князь Туманов приказал сделать тревогу: забить в барабан для пехоты и заиграть в рожок для кавалерии.
«Гудант впереди, драгуны сзади скачут в Беной-Атага… Влетели во двор Боша Ваганова и окружили его саклю, как только окружают вороны.
«И сказали они Варе: «Сдайся нам живой! У начальства мы выпросим тебе прощение, а у царя – чин с жалованьем».
– Как же мне начальство простит и Царь чин и жалованье даст, когда при мне та шашка, которою я убил полковника, и то ружье за плечами, которым я убил генерала ?
«И сказал еще: «Этот день смерти я искал всю жизнь свою и сегодня предстану пред своего всемогущего Бога».
«И сказал еще: «Прошу вас, братья, кто мне не хочет быть товарищем, тот пусть удалится отсюда!»
«Начальник драгунов приказал им начать пальбу; драгуны сделали по задней стене несколько залпов и пробили ее».
«Вара выстрелил в одного драгуна и убил его. И когда он не мог больше держаться в сакле, то выхватил шашку и бросился с нею в двери».
«Он бросился с криком: «Алла!» и тут же упал от нескольких пуль».
«С неба слетели ангелы, из земли вышли святые и взяли его сладкую душу и понесли ее на небо».
– Бах-ду! Бах-бах-ах! (слишком правда). Затем долгое бренчанье на балалайке и молчание слушателей.
Взволнованный певец положил свой инструмент и встал с земли. Через некоторое время кто-то из кружка подхватил балалайку и забренчал и заорал на всю ивановскую: Дела-лай ялла лайи… остальные подхватили, и одиночная, тоскливая песня заменилась безобразным хоровым ораньем. Тянувшие басовые ноты так горланили, так надсаживались и хрипели, что не было никакой возможности слушать их без неприятного ощущения, в роде того, какое является при скрипе аробных колес.
Что до голосов, то певческих голосов в Чечне чрезвычайно мало. За то немало хриплых крикунов. Замечу, впрочем, что хоровое пение чеченцев кажется безобразным только для нас. На национальное же ухо те же звуки, как я заметил, производят чрезвычайно приятное впечатление.
Было уже поздно. В воздухе повеяло сыростью. На небе кое-где появились прозрачные тучки. Луна то кокетливо пряталась за них, то величаво выплывала на чистые пространства небосклона. Из аула не слышалось ни одного звука, только речка, протекавшая за уступом, так расшумелась, как будто на ней вертелись сотни мельничных колес. Вверху было торжественно, внизу таинственно и неподвижно. Я направился в саклю, где руками красавицы была давно приготовлена постель. Все стали расходиться, произнося на прощанье: «одикиейла» (покойной ночи).
1869 г.
Укр. Грозное.